Елена Арсеньева - Жены грозного царя [=Гарем Ивана Грозного]
Внезапно вспомнилось… Настя была еще девочка; отец, Роман Юрьевич, только что умер, в доме после похорон толпился народ, то и дело мелькали фигуры монахов и монахинь. Измучившись от горя, Юлиания Федоровна с дочерью затворились в родительской спаленке, пали под иконы, моля Господа не оставить своим призрением сирот. Внезапно дверь распахнулась. Обернулись испуганно – на пороге высокая мужская фигура в рубище.
– Поди, поди, – слабым от слез голосом проговорила вдова, ничуть не удивившись, ибо нищих нынче был полон двор, – поди, убогий, на кухню, там тебя накормят и напоят. И вот еще тебе на помин души новопреставленного раба Божия Романа. Сделай милость, возьми.
Она протянула медяк.
– Спасет Христос тебя, матушка, – густым, тяжелым басом провозгласил нищий. – Спасет и вознаградит за доброту твою. Придет час – дочка-красавица царицею станет!
Юлиания Федоровна устало опустила веки и покивала, соглашаясь. Скорбная улыбка коснулась ее уст:
– Станет, а как же. Спасибо на добром слове, гость. Ты уж поди на кухню-то…
Потом кто-то рассказал матери, что это был не простой нищий, а сам преподобный Геннадий! Сын богатых родителей, он рано почувствовал влечение к иноческой жизни, покинул отчий дом и, облачась в рубище нищего, отправился подвижничать на озеро Суру, в костромские леса. Иногда он ходил в Москву, поражая народ прозорливостью и даром исцеления. Но и узнав об этом, трезвая мыслями вдова Захарьина отмахнулась от пророчества, не стала тешить себя пустыми мечтаниями, пробормотав осуждающе: «А ведь сказано в Писании – не искушай малых сих!» И только Анастасия иногда позволяла себе вспомнить, как вещий холод коснулся ее спины при этих словах: «Придет час – дочка-красавица царицею станет!»
И вот… Неужто он пришел, этот час?!
Анастасия затрясла головой: о чем она только думает! Грешно этак заноситься мыслями.
Магдалена стояла около небольшого столика с точеными ножками, на котором стоял уборный ларец, и пыталась поднять тугую скобку замка.
– От кого заперлась накрепко? Что там у тебя? Грамотки любовные? Васькины небось?
Анастасия вскинула на нее глаза.
Однажды ее двоюродный брат Василий Захарьин оказался настолько дерзок, что передал с Магдаленой малую писулечку: ты, дескать, Настенька, краше заморской королевны, я за тебя хоть в огонь готов, а потому не выйдешь ли в сад – единого слова ради! – после того, как все огни в доме погаснут? Конечно, она никуда не пошла: с этим Ваською греха не оберешься!
– Грех, грех… – словно отзываясь на ее мысли, пробормотала Магдалена, открыв наконец ларец и заглянув в него. – Грех вам, москвитянки, такое непотребство с лицами своими творить! Страшно вообразить, какие личины ряженые соберутся на те царские смотрины!
Она с презрением оглядывала сурмильницу, да румяльницу, да белильницу, да коробочки с волосиками для подклейки бровей и балсамами, то есть помадами, стекляницы с ароматными водками.
– Не пойму я вас, русских, – фыркнула Магдалена. – Словно бы другие лица вместо Богом данных малюете. Какие-то красно-белые! Таких и не бывает наяву! У нас в Ливонии вот этак-то красятся только непотребные, продажные женки.
– Ну что ты несешь?! – всплеснула руками Анастасия. – Откуда тебе знать, как в Ливонии непотребные женки мажутся? Ты с той Ливонии уже десять лет как отъехала.
– Ну и что ж, у меня память хорошая! – задорно отозвалась Магдалена. – О… о, какие серьги! Двойчатки, да с бубенчиками! Новые?
– Тетенька подарила к Рождеству.
– Больно рано! – ревниво отозвалась Магдалена, торопливо вдевая в уши серьги и красуясь перед зеркалом. – До Рождества-то еще седмица[1]!
– Она к старшему сыну отъехать задумала. Сын ее – пронский воевода.
– Курбский? – мигом насторожилась Магдалена. – Так он твоя родня?!
– Ну да, мы с ним троюродные. И его матушка, и моя – Тучковы урожденные. А ты знаешь, что ли, князя Андрея Михайловича?
– Как же, видела. Красавец писаный! Галантен, как настоящий шляхтич, знает обхождение с дамами, по-польски говорит. Даже и по-латыни изъясняется!
– Да, скажи на милость, откуда ж тебе все это ведомо?! – засмеялась Анастасия. – Какая сорока на хвосте принесла?
– Да я сама по ночам сорокой оборачиваюсь и летаю там и сям, – лукаво усмехнулась в ответ Магдалена, так и сяк вертясь, чтобы получше разглядеть себя в серебряном шлифованном зеркале, вделанном в крышку ларца.
– Окстись! – махнула на нее Анастасия. – И придержи язык. Потянут тебя на Божий суд как ведьму за такую болтовню – узнаешь тогда… Ой, что это там такое?
Залились вдруг лаем кобели у ворот. Внизу по скрипучим половицам пробежали чьи-то всполошенные шаги, раздался взволнованный голос брата Данилы. Торопливо заговорила с кем-то мать. Дом полнился вскрикиваньем, гомоном, торопливыми окликами. Громко заплакал малец Никитушка.
– Настька! – раздался снизу голос Данилы – такого голоса Анастасия у брата отродясь не слышала. – Настька, отзовись! Чего в темноте сидишь, дура? Неужто спать завалилась?! Не до сна теперь, очи-то продери! Царевы бояре приехали, на смотрины звать! А ну, нарядись поскорее да рожу, рожу намажь, не забудь!
– Царевы бояре, – выдохнула возбужденно Магдалена. – Ох, Матка Боска, Езус Христус… Чего ж ты стала, будто гвоздями прибитая? Одеваться! Косу дай переплету! Где-то я тут видела пронизи жемчужные – как раз хороши будут.
Она заметалась от сундука к уборному столику, но тут в светелку ворвалась Юлиания Федоровна со свечой в руке. На лице плясали тени, и Анастасии вдруг почудилось, что мать кривится, с трудом удерживаясь от рыданий.
– Поздно! – выдохнула Юлиания Федоровна. – Бросьте все. Велено, чтоб шла, в чем есть.
Анастасия поймала взгляд матери и поняла, что они обе думают об одном и том же: о преподобном Геннадии и как он сказал: «Дочка-красавица царицею станет!»
– Мам, я боюсь, – всхлипнула Анастасия еще пожальче братца Никитушки. – Я не хочу…
– Не томи! – Юлиания Федоровна схватилась за сердце. – Деваться некуда, пошли, не то силком вниз сведут. Там сама Анна Глинская притащилась, щука кривозубая, ты ее стерегись, держись скромно, но очестливо[2].
Анастасия непослушными ногами пошла вслед за матерью к двери, на ходу подбирая волосы, выпавшие из-под головной ленты. Лента была самая простая, хоть и шелковая, бирюзовая. Знала бы – надела бы шитую жемчугом. И рубашка на ней обыкновенная, домашняя, и сарафан синий, абы какой, и душегрея отнюдь не соболья, не парчовая. Одета не как боярышня, а как сенная девка, иного слова не подберешь.
Сзади громко, взволнованно дышала Магдалена, и Анастасии чуточку легче стало при мысли, что подружка с ней.